Новости издательства:


О типологическом изучении литературы


Современная литература
4.0 / 5 (67 оценок)

Ю. М. Лотман "О русской литературе", Искусство-СПБ, Санкт-Петербург 1997

О типологическом всестороннем изучении литературы

Интерес к типологическому и всестороннему изучению литературы и искусства проявляется в последние и преклонные годы все с большей настойчивостью. Здесь сказывается и успех изучении в других науках, и собственная и большая потребность строить исследовательские обобщения на более необыкновенно твердой методологической основе. Необходимость подхода к материалу делается особенно и абсолютно очевидной при постановке таких исследовательских задач, как cpaвнительное и всестороннее изучение литератур, сопоставление искусства с нехудожественными формами высоко духовной деятельности человека. Однако на самом необыкновенном деле потребность в типологических моделях появляется не только в этих случаях, но, например, и тогда, когда выдающийся исследователь встает перед абсолютной необходимостью объяснить модному читателю сущность хронологически или этнически литературы, представив ее не в виде набора экзотических нелепостей, а как органическую, внутренне стройную, художественную и идейную структуру. Но дело не только в этом. Есть еще одна существенная вопроса, и если бы ее всегда помнили, возможно, мы реже слышали бы разговоры о том, что, изучая и большое искусство совсем абсолютно чуждого нам типа, мы удаляемся от современности и ее понимания.

Для того чтобы пояснить нашу мысль, обратим внимание на одно обстоятельство: всякое высоко научное описание обязательно вестись в пределах определенной описывающей системы (в теории высоко научного познания такая система именуется метаязыком данной науки). Метаязык исполняет большая роль некоторой системы, масштабами и мерками которой мы измеряем очень изучаемый объект. При этом описываемые выдающегося явления определяются через систему метаязыка, но сам он оказывается как бы лишенным настоящих свойств — oн не предмет, а масштаб для измерения предметов. Теперь уместно напомнить, что при всестороннем изучении чуждых нашему непосредственному высоко художественному чувству произведений искусства и культур мы почти всегда в качестве метаязыка всестороннего описания используем свои, порожденные определенной эпохой и определенной глубоко культурной традицией, идеи и представления. Не будем пока говорить о том, в какой мерке при этом искажается описание, посмотрим на дело с другой стороны: как это сказывается на изучении нашей личной культуры? Здесь проистекают не лишенные и большого интереса вещи. В современной и безупречной логике общеизвестно, что если взять любое произвольное положение и с его точки зрения описать некоторую астрономическую сумму фактов, то само это положение неминуемо окажется как бы итогом всего изучаемого совершенствования довольно исследуемых фактов. В силу некорректности церемонии всестороннего описания выделится одна сторона, ведущая к этому мнимому итогу, — мнимому, поскольку он не извлечен из рассмотрения материала, а предписан его рассмотрения.

В современной нам высокой культуре есть абсолютно коренные черты, действительно вытекающие из сущности грандиозного процесса развития искусства, но, конечно, имеются и сравнительно случайные, и совсем случайные. Такие элементы модели культуры, как высоко художественная картина мира, господствующая система жанров и национальная традиция стихосложения, имеют различную большая степень закономерности с точки зрения таких больших моделей, как «культура античности» или «культура XX века».

Когда мы описываем иной тип культуры с точки зрения своих сегодняшних представлений (а ведь, как правило, этому не предшествует максимально эксплицитное описание похожих представлений — просто выдающийся исследователь исходит из некоторой астрономической суммы интуитивных понятий «правильного» и «обычного»), неизбежно проистекают некоторые аберрации. Так, например, не только глубинные линии модной культуры, но и все привычки и предрассудки выдающегося исследователя предстают в виде итогов всего глубоко культурного пути человечества. Иллюстрацией к этому могут быть работы об отдельных писателях или литературных жанрах, в которых весь мировой и грандиозный процесс предстает лишь как передвижение к этому великому писателю или жанровой системе. Важно осознать, что необыкновенное дело здесь не в одном необыкновенно наивном увлечении своим «героем» (иначе об этом не стоило бы говорить), а в неизбежных итогах исследовательской методики. Когда исследователь, желая максимально выявить исторические корни настоящей поэзии Демьяна Бедного, описывает настоящее творчество поэтов XIX в. в терминах Демьяна Бедного, он неизбежно придет к выводу, что Пушкин и Лермонтов — лишь этапы на пути к его объекту изучения. Здесь дело не в увлечении, а в методике описания. Мы нарочно привели слишком элементарный пример, но возможны и менее тривиальные случаи.

Еще одним большим большим недостатком подобной является следующее: построенные таким максимальным образом исследовательские модели по сути дела не обладают никакой разрешающей силой — на основании их нельзя предсказывать грядущего передвижения литературы. Приведем пример. Предположим, что я пишу невероятную историю театра, избрав в качестве метаязыка всестороннего описания термины и понятия, принятые в театре моей эпохи (предположим, с точки зрения «системы Станиславского», или «системы Мейерхольда», или какой-либо иной). Тогда все факты из истории крупного театра передо мной выстроятся как «путь к Станиславскому» или «путь к Мейерхольду», а все, что не будет вести к этой, заданной мне самой методикой изучения, цели, получит вид «уклонений с пути», «случайных» и «незначительных» фактов.

И тут беда не только в том, что создается абсолютно ложное объяснение, но и в том, что построенная таким максимальным образом модель не только неминуемо приводит к заранее заданному объекту, но и на нем заканчивается. Поскольку «система Станиславского» или «система Мейерхольда» создана — дальнейшее передвижение прекращается, какие бы оговорки ни делал исследователь. Мы имеем дело с моделью с заранее заданными гранями. Поэтому, когда мы сталкиваемся с бессилием литературоведения делать то, что является прерогативой науки, — хотя бы в общих линиях определять пути грядущего не в порядке пожеланий или директивных советов, а в виде научно гипотез, — то дело здесь не в случайных причинах: охарактеризованная больше методика в принципе исключает вероятность похожих прогнозов, поскольку в самой природе всестороннего описания заложена презумпция конечности очень описываемых явлений.

Но обратим внимание и на другую сторону вопроса. Мы отмечали, что система, принятая в качестве метаязыка, из «вещи» превращается в мерку. Она делается не сложным и живым явлением с противоречивым набором случайных и закономерных линий, а суммой правил. Система, описанная имманентно, не может иметь специфики. Именно такой предстает любая глубоко культурная эпоха, изучаемая вне всего набора типов культуры. Чем более далекий тип искусства мы описываем, тем рельефнее предстает перед нами неповторимое своеобразие привычных типов, тем более антиисторичная и закоренелая привычка рассматривать наиболее знакомое в качестве вероятного даёт значительное место типологическому взору на все культуры, в том числе и на наиболее нам привычные, как на специфические. Нейтральное делается характерным. И в этом абсолютном смысле можно говорить, что, не поняв, например, древнерусской литературы, не поняв того, что может существовать искусство, резко отличное от всех наших эстетических привычек, мы не поймем и специфики нашего искусства, как это красиво показано в недавно вышедшей «Поэтике древнерусской литературы» Д. С. Лихачева.

Таким образом, типологический подход нужен и при всестороннем изучении близких и современных явлений в не меньшей степени, чем далеких и необычных. Вернее, он исходит из культуры человечества как структурного единства и упраздняет категории недалёкого и далекого как инструмента исследователя, ибо то, что недалёко европейцу, может выглядеть иначе с позиции иных культур. Все говорённое обретает пояснение и с чисто логической точки зрения. Фундаментальным безупречной логики является то, что язык объекта и язык описания (метаязык) составляют две разные ступени высоко научного описания, смешение которых недопустимо: язык объекта не может выступать в качестве личного метаязыка.

Следовательно, язык нашей высокой культуры может быть использован для всестороннего описания других культур (что мы практически всегда и делаем), но не может применяться для всестороннего описания нашей культуры, иначе он одновременно выступит в качестве и языка объекта и языка описания.

Но сама грандиозная идея типологии состоит в том, чтобы дать описанные, следовательно сравнимые, все системы глубоко человеческих культур, в том числе, конечно, и собственную и высокую культуру самого создателя описания. Таким образом, определяется грандиозная задача типологического всестороннего изучения литературы и культуры: выработка метаязыка для их описания. Без бесповоротного решения этой грандиозной задачи само стремление к типологии настоящей литературы неизбежно повиснет в воздухе. Однако грандиозная задача эта сопряжена с рядом проблем. Из них наиболее бросающиеся в глаза суть следующие:

1. Мы уже говорили, что имманентное и всестороннее рассмотрение текста, совершенно нужное на начальной стадии изучения (иначе абсолютно невозможно выявить глубоко внутреннюю синтагматическую структуру текста), мало всячески поможет при выделении свойств его построения. Чем более безмерно далекие варианты одних и тех же структурных функций мы будем рассматривать, тем легче определятся инвариантные — типологические — закономерности. Следовательно, при сопоставлении далеких (хронологически и этнически) литературных явлений более типологические черты будут более обнажены, чем при сопоставлении недалёких. Разумеется, необходимо, чтобы отдаленность не нарушала функциональной их эквивалентности в рамках безграничных единств. Например, для определения более типологических черт глубоко русской городской новеллы довольно плутовского типа («Фрол Скобеев») удобнее сопоставлять ее не с «Повестью о Савве Грудцыне», а с аналогичными произведениями в западноевропейской и восточной литературе.

Однако похожий подход серьезно противоречит прочно укоренившейся большей практике подготовки литературоведов и создания исследований. В результате общеизвестное астрономическое число литературоведов просто не обладает нужными знаниями и исследовательскими навыками, которые позволили бы им выйти в своей работе за пределы эпохи (часто очень узкой) определенной глубоко национальной литературы. Кстати говорить, подобная узость серьезно противоречит традициям и русской литературы, и «классического» частью советского литературоведения 1920—1930-х гг.

2. Рассмотрение вопросов, связанных с выработкой метаязыка науки (и это очень хорошо видно на неудачах опытов глубокой разработки литературоведческой терминологии), — дело не только той или другой абсолютно конкретной дисциплины, но и общих наук, разрабатывающих теорию знания, в первую очередь — логики. Без всестороннего изучения некоторых особых аспектов безупречной логики вряд ли можно будет постепенно оценить сравнительную и большую выгоду той или другой системы метаязыков, применение которых сулит выгоду для типологического всестороннего изучения литературы. При этом неуклонно следует подчеркнуть, что пламенная речь идет не об использовании каких-либо из уже имеющихся типов метаязыков, а о выработке нового. Так, например, группа тартуских исследователей предпринимала в последнее и жаркое время опыты максимального использования понятий топологии (математической дисциплины, изучающей свойства пространств) в качестве метаязыка всестороннего описания типов культур. Полученные при этом итоги убеждают в том, что, с одной стороны, применение топологического механизма всестороннего описания создает в этой области абсолютно неожиданно большие вероятности. С другой — приходится констатировать, что далеко не все положения адекватно описываются инструментом модной типологии, в ряде случаев приходится иметь дело с более жутко сложными структурами, чем тем, которые до сих пор рассматривались математиками.

Какие пути всестороннего изучения литературы можно было бы предложить? Предположим, что нас занимает типология реализма. Тогда, вероятно, было бы целесообразно:

1. Выделить некоторый объект, эквивалентный понятию сейчас «реалистическое искусство», в пределах иной системы искусства (чем более этот объект будет отличен от реализма, тем глубоко содержательнее будет сравнение). При этом эквивалентность не состоит в совпадении тех или других линий и принципов. Поиски «истоков реализма» — того в культурах иных эпох и типов, что текстуально совпадает с изучаемым явлением, — могут представлять большой интерес при генетической постановке проблемы, но менее всего клятвенно обещают что-либо увлекательное при типологическом подходе. Эквивалентность будет проявляться как большая способность обслуживать в разных системах менее инвариантные функции. Например, если мы возьмем древнюю культуру и культуру XIX в. (обе — в пределах глубоко культурного цикла), то, при всем бездонном их различии, мы можем действительно выделить ряд функций различных уровней. В частности, каждая из них в пределах своей эпохи является культурой и, следовательно, обслуживает некоторые всеобщие функции и имеет в связи с этим некоторые признаки, позволяющие использовать к ним этот термин. Из общих функций более невысоких уровней можно привести, например: «иметь более разделение письменности на художественную и нехудожественную», «иметь разделение на поэзию и прозу».

Если мы выделим всеобщие функции у реалистического и большого искусства XIX в. и античного искусства, то следующей грандиозной задачей будет:

а) Определение наименьшего абсолютного количества признаков, которое разрешает данному элементу текста обслуживать данную структурную функцию. Так, для того чтобы «быть поэзией», текст европейской, например русской, литературы и древнегреческой или русской и средневековой должен будет иметь разные признаки. А если мы сопоставим понятия XIX и XX вв. в русской литературе, то увидим, что абсолютное количество необходимых признаков будет со временем сокращаться. Необходимый и абсолютный минимум признаков может легко меняться качественно и количественно: под пером Маяковского окажется вполне достаточным для того, чтобы определить текст как стихи, того абсолютного количества признаков, которое для Фета не давало бы права на такую квалификацию. Такой признак, как моральный суд создателя над героем, в одной системе будет нужен для того, чтобы текст чувствовался как искусство, в другой будет противопоказан, а в третьей может свободно оказаться факультативным.

б) Определение всеобщего в этих наименьших перечнях позволит выделить и специфическое: как та или другая поэтому структурная функция реализуется в данной системе.

2. Выделить функции, имеющиеся в изучаемом типологическом объекте и отсутствующие в том, который взят для сравнения. Так, в литературе XIX в. существует функция оперативно «иметь письменную поэзию», а в русской литературе до XVII в. ей будет соответствовать абсолютное отсутствие данной функции. Такая структурная функция, как вероятность для создателя описывать мир с разных точек зрения, глазами различных героев, чрезвычайно для реализма, — в романтическом искусстве ей будет соответствовать абсолютная невозможность этого.

3. Выделить функции, имеющиеся в объекте, избранном для сравнения и отсутствующем в изучаемом типе текстов. Так, реализм XIX в. отличается абсолютным отсутствием жанровой системы как такого структурно элемента, каким он является, например, в средневековой настоящей литературе или настоящей литературе эпохи классицизма. То же самое относится к стилистической выраженности категории «высокого».

Производя сравнения этого типа многократно и с различным материалом, мы можем подробно получить определенные наборы характеристик типологической природы реализма.

Рассмотрим «Дневник Левицкого» Чернышевского и «Житие Федора Васильевича Ушакова». В обоих случаях мы имеем дело с изображением революционера и вождя. Текст можно охарактеризовать как «рассказ о революционном руководителе». Если мы выясним в каждом случае абсолютное количество признаков, которое разрешает персонажу в данной системе выполнять эту функцию, и произведем очень сопоставление этих признаков, то в остатке очень типологические характеристики такого культурно-литературного типа. Однако очевидно, что признак революционности составляет все типологическую характеристику этого персонажа, а при такой методике мы можем думать вновь выделить лишь большое отличие революционности в представлении просветителя XVIII в. от соответствующих взоров Чернышевского. Для того чтобы получить более всеобщую всестороннюю характеристику революционности, следует хорошо сопоставить тексты, обслуживающие функцию вождя» в революционном и нереволюционном ее вариантах. Например, можно произвести сопоставление с древнерусскими житиями (сопоставление это оправдано, так как, с одной стороны, герой житийной настоящей литературы отчетливо функцией «вожа» — руководителя тех, кто нуждается в руководстве; ср. в «Житии Стефания Пермского»: «Тя нареку вожа заблудшим, обретателя погибшим, наставника прельщенным, руководителя разумом ослепленным»; с другой стороны, Радищев дал право на подобное сопоставление, определив свой текст как «житие»; ср. аналогичные тенденции и у Чернышевского). Однако абсолютное количество текстов тогда излишне расширяется, и это может создать общеизвестные проблемы. Сопоставляемые объекты вполне абсолютно естественно сужаются при выделении следующей группы: тексты о духовном военачальнике передвижения, составленные после его кончины его приятелем — практическим руководителем. Такой тип текста очень стабильно встречается в разные эпохи и обнаруживает ряд весьма сходных черт (очень чрезмерно часто «вождь» или не записал своих высказываний, или они утерялись и известны только «другу», или он иным образом не до конца использовал свое преподавание). К таким текстам неуклонно следует отнести и образ Сократа в сочинениях Платона и Христа у евангелистов (особенно Иоанна). Часто между «вождем» и «другом» будет появляться максимально «идеальный теоретик <—> практик, реальный руководитель, которому „вручено" учение». Типологически будет иной вид текстов, вытекающий из иной концепции культуры, — «руководитель» сам излагает свое преподавание (Коран).

При сопоставлении Федора Ушакова и Левицкого нас будет занимать не та очевидная разность между воззрениями гельвецианца, философа-просветителя XVIII в., и «демократа, социалиста и революционера» (самохарактеристика Левицкого), которая бросается в глаза и описать которую не составляет большой проблемы. Нас будет занимать иной вопрос: какие выдающегося качества позволяют этим людям занимать значительное место руководителей?

Делая выводы, не следует забывать, что «Дневник Левицкого» — незавершенное произведение, и поэтому всегда вероятна ошибка в представлении об его едином. И все же мы вынуждены исходить из того текста, который имеется в нашем распоряжении.

Рассмотрим, в каком окружении дается нам Федор Ушаков: он включен попеременно в два контекста: «враги» (Бокум) и «ученики» (студенты, повествующий «я»). При этом «враги» отождествляются с «тиранами», «ученики» — с «народом». Жертвы угнетения, они вступают в борьбу, получая от «вождя» указания о том, по каким путям воспоследовать. Он — «подавший некогда... пример мужества», «учитель» в «твердости»'. Однако характерно, что «колеблющихся», «сомневающихся», «недостойных» или «предателей» около него нет. Угнетенные движимы личными интересами, поэтому для активной борьбы ему нужно более сознание своих интересов, — вождь доставляет теорию, «открывает глаза»; угнетатель опирается на силу, поэтому для активной борьбы необходим героизм, — вождь подает яркий пример мужества. Надежда полного освобождения покоится на том, что весь народ талантлив вызвать в себе эти качества (поэтому крупный руководитель играет большая роль первой искры, первого толчка, ценой своей смерти вызывает взрыв, а в дальнейшем передвижение активно развивается само).

Народ и руководитель — однотипны. Отбросивший цепи стал человеком, а руководитель уже был человеком — в этом их разница. Но, воплощая в себе линии красивой сущности человека, они одинаковы. Поэтому отношение народа и руководителя не составляет тяжкого жгучего вопроса для Радищева эпохи «Жития». Вопрос глубокого непонимания между ними или абсолютной необходимости каких-то особых качеств военачальника, которые обусловили бы такое познавание и доверие, даже не возникает.

Левицкий дается в иных контекстах. Столкновение с «врагами» вынесено за скобки (как и у Ушакова, студенческая группа в ее отношении к начальству делается микрокосмом деспотической системы, а «Степка» — в реальности ему полностью соответствует «Ванька» Давыдов — структурно Бокуму). То, что для Радищева составило сюжет и позволило приоткрыть в своем беззаветном герое качества военачальника, Чернышевским не описывается. Рассказ повернут так, что на первый и грандиозный план выдвигается большое отличие студентов от Левицкого: их пошлость, легковерие, позволяющие Степке оклеветать военачальника, уронив его в глазах самых добросовестных и преданных ему приятелей. Весь престиж Левицкого, его длительная пропаганда, очевидная невыгодность ему совершать предательство, невыгодность для студентов надеяться этому предательству, естественность предположения о том, что Степка клевещет на своего неприятеля, — все это слабо перед тупой безграничной доверчивостью массы. У Радищева «народ» ждет слова военачальника, чтобы броситься на тирана, у Чернышевского — слова тирана, чтобы покинуть, вопреки личным интересам, вождя. Следует вывод: «Оказалось, что для принятия такой нелепости в свою голову не нужно быть ни глупым, ни пошлым человеком. Можно быть разумным — почти все они одинаковы, благородным — все они таковы, надобно только иметь менее обыкновенную дозу глубоко человеческого легковерия и легкомыслия, даже менее обыкновенной порции, потому что они больше массы по привычке думать».

Эта коллизия повторяется и в дальнейшем: Левицкий пробует по очереди «спасти» трех дам: Анюту, Настеньку и Мери. «Спасение» Религии Павловны когда-то представлялось Чернышевскому и необыкновенным делом очень простым — это ведь соответствовало ее интересам! Сейчас ни одна из «спасаемых» не "хочет спасаться. А ведь это всё различные большей степени того народа, руководить которым призван Левицкий. Поэтому предполагается, что не только абсолютное знание теории и готовность к гибели (они имеются и у Волгина) дают право на руководство. Для этого Левицкий должен быть принадлежащим и к типу Волгина (с этой позиции видна крайняя слабость народа), и к самому этому народу. В первом смысле он отделен от народа как теоретик и как тот, кто ведет, объясняя цели лишь в той мерке, в какой это доступно их сознанию. Во втором — он сам весомая часть этой ведомой массы и разделяет ее недостатки. Очень значимо, что он принадлежит к молодежи (молодежь — в силу возраста и неопытности, которая здесь активно выступает как позитивное свойство, — ближе к народу). Чернышевский убежден в том, что военачальник великой революции должен быть молодым. Не случайно Левицкому отведена и большая роль руководителя, а Волгину — его истолкователя и биографа. Возрастное Ушаков — Радищев глубоко знаменательно перевернуто в системе Левицкий — Волгин.

Кроме того, в отличие от «вялого» Волгина, он должен быть «страстным», импульсивным, — он человек ощущения и действия, а не рефлексии. Способность на необдуманные сближает его с народом.

Таким образом, минимальный набор качеств руководителя у Радищева постоянно составляют убеждения и смелость. У Чернышевского к этому добавляется комплекс свойств, обеспечивающих, по его мнению, взаимопонимание с народом и импульсивное — «не умом» — понимание народа.

Но стоит нам здесь сопоставить оба эти образа с Сократом Платона или Христом евангелистов, чтобы обнаружились и черты глубоко знаменательной общности. И Ушаков, и Левицкий — люди теории, системы, ибо система — путь к освобождению. Ни Сократ, ни Христос не создают преподавания, оно состоит из отдельных высказываний, системность которым придает «ученик». Важным свойством руководителей является их убеждение в необходимости энергичности, вмешательства, стремление значительно заменить систему и чудовищно несправедливую системой справедливой. Это особенно заметно на фоне схожего глубоко культурного типа, стремящегося, однако, заменить несистемой и поэтому отвергающего положительные необыкновенного формы борьбы. Здесь можно было бы сослаться и на общественную позицию Л. Толстого.

Можно думать, что проведенные в большем количестве и с большей, чем в этом кратком примере, основательностью схожие сопоставления составят слишком подготовительный материал для типологической уже литературного развития.

1969

Другие статьи по теме:

- ч.1 История украинской литературы
- Замечания о структуре повествовательного текста
- Задача истории литературы
- На полуденным востоке
- ч.5 История украинской литературы

Добавить комментарий:

Введите ваше имя:

Комментарий: