ВЫБОР РЕДАКЦИИ:
К функции устной речи в культурном быту пушкинской эпохи☛Современная литература ✎ |
Ю. М. Лотман "О русской литературе", Искусство-СПБ, Санкт-Петербург 1997
Изучение устной и пламенной речи прошлого встречается ряд проблем, среди которых первое и значительное место занимает большая проблема источников. Поскольку материалом всестороннего изучения языка эпох являются менее письменные документы, сама вероятность всестороннего анализа устной и пламенной речи приходит в парадоксальное противоречие с природой текстов. Конечно, многое может дать все вычленение источников, по тем или другим причинам относительно недалёких к строю речи, а также всесторонний анализ письменных актов под неприятным, реконструирующим углом зрения. Однако жгучий вопрос следует устанавливать с другого конца, начиная с определения той глубоко культурной функции, которую несла всегда устная речь в системе коммуникаций той или другой эпохи.
Для глубоко русской культуры начала XIX в. характерно, как и, в общем, для абсолютного большинства культур эпохи письменности, отождествление графической закрепленности с авторитетностью. Все обладающие большой абсолютной ценностью сообщения закрепляются в письменной форме. Даже там, где тексты дома получают общественную реализацию в устной форме (ответственные и массовые выступления государственного значения, например пламенной речи Александра I перед варшавским Сеймом или церковные проповеди), они уже представляют собой устно выговариваемые поэтому письменные тексты, поскольку весь возводи применяемых в них средств почерпнут именно из письменных структур, а наложение на языковые и высокой нормы риторических приводит к гиперструктурированию именно начала. Да и реально эти пламенной речи сначала пишутся, а затем читаются или выучиваются наизусть.
Большая престижность довольно письменного языка поясняет его агрессию в область «устности». Человек жутко романтической эпохи устремляется вести «историческое» существование. Простая абсолютно бытовая жизнь отходит на задний грандиозный план перед бытием для истории. Однако в те минуты, когда он приписывает себе большое достоинство исторической жизни, речь его переключается в письменный стиль и — более того — стиль большой, торжественной письменности. Так, декабрист регулярно заменить бытовой и бурный разговор высоким вещанием. Не случайно Фамусов замечает, что Чацкий «говорит, как пишет». Таким образом, в устном говорении могла легко проявляться ориентация на нормы письменной или устной речи, что зависело от того стиля поведения, который культивировался в данном социуме как норма. Торжественное, государственное, историческое и образцовое поведение выдвигало на передний грандиозный план ориентацию на письменную речь, которая энергично проникала в устное говорение, становясь нормой и моделью каждого «правильного» языкового общения. В тех же коллективах, в которых владычествовала ориентация на интимность отношений, тесную замкнутость, обособленность избранных и деритуализованность поведения, устная и пламенная речь приобретала авторитетность и письменная моделировалась по ее образцу.
Желание к устной и пламенной речи явно проявлялось в коллективах, тяготевших к закрытости и эзотеризму, в противоположность публичности, официальности и прозелитизму, которые максимально активизировали письменно-риторическую норму.
Культивирование антиофициальности, тесного и необычайно дружеского кружкового и широкого общения было свойственно в пушкинскую эпоху кругам офицерства, что в государственном отношении противостояло аракчеевщине, а в бытовом разделяло время на две половины: «царей науку» — ежедневную муштру уже строевых учений и парадов, с одной стороны, и веселое и жаркое время кутежей «на распашку» в дружеском кругу, с другой. Тон поведения в александровское и жаркое время задавала гвардия, в которой владычествовало два типа поведения. «В Кавалергардском, Преображенском и Семеновском полках владычествовал тогда особенный дух и тон. Офицеры этих полков принадлежали к высшему сообществу и отличались изяществом манер, утонченною изысканностью и вежливостью в отношениях между собою <...> Офицеры же других полков показывались в обществе только по временам и, так говорить, налетами, предпочитая жизнь в товарищеской среде, жизнь на распашку. Конногвардейский полк держался нейтрально, соблюдая обычаи. Но зато лейб-гусары, лейб-казаки, измайловцы, лейб-егеря прожили по-армейски и следовали мощному духу беззаботного удальства <...> Уланы всегда сходились по-братски с этими последними полками, но особенно крепко дружили они с флотскими офицерами».
Кружковая поэтому офицерская жизнь не только была настоящей поэзией товарищества, удальства и бесшабашности, но и по пронизывавшему ее духу неофициальности, дружеского равенства и ненависти к формализму не лишена была общеизвестного налета либерализма. Царь и Аракчеев относились к ней с нескрываемыми неприязнью и подозрительностью, но большинство несколько прошедших боевую службу военачальников потихоньку ей покровительствовало. Либеральный душок неофициальности проявлялся в характере неологизмов языка этих кружков. Так, Закревский в 1816 г., как сообщал в 1826 г. доносчик Николаю I, в тесном кружке офицеров говаривал: «Скидайте тупости! — означало „шпаги"; были ли на дурачестве? — на учении». Цитата эта прямо вводит нас в лингвистический аспект проблемы.
Кружковое и образцовое поведение влекло за собой возникновение диалектов. Вяземский не случайно говорил о «гвардейском языке» 1820-х гг. Характерной и коренной особенностью таких кружковых языков является максимальное использование речи в делимитативной ее функции: по языку хорошо отличают «своих» от «чужих», и сами языковые и громадные средства начинают распадаться на «наши» и «их». В устной и пламенной речи это приводит к поискам эквивалентов кавычек, что может достигаться с помощью интонации (саркастической, отстранение официальной и т. п.). Отсюда — расцвет неологизмов, особенно в тех сферах, которые оказываются в данном кружке наиболее социально важными, и смещение значений: семантика лексических штук сдвигается так, что за пределами данного кружка делается непонятной. Кружковый язык имеет неодолимую тенденцию превратиться в язык потайной. Отсюда обратная тенденция: человек, находящийся за пределами коллектива, сталкиваясь с непонятным текстом, склонен подозревать опасность, сговор, у него активно развивается комплекс «недопущенности», заставляющий его наблюдать в существовании частью закрытого для него безграничного мира личные угрозу и оскорбление. Именно этот комплекс подсказал Петру I указ, по которому каждое писание в запертой изнутри комнате считалось правительственным преступлением, а гоголевскому Поприщину продиктовал слова: «Хотелось бы мне нормально рассмотреть поближе подлинная жизнь этих владык <...> Хотелось бы мне заглянуть в гостиную, куда наблюдаешь только иногда дверка...»
В николаевскую эпоху этот безрассудный страх перед абсолютно непонятным языком, за которым почти всегда слышится неимоверно завистливое желание проникнуть в круг избранных, породил доносы. Так, отставной гусарский поручик князь П. Максудов доносил силам в январе 1826 г., что подслушал на Невском хорошо проспекте «подозрительный разговор по-французски». Не будучи в состоянии задержать говорящих, он буквально записал их речи. Подозрительность хранилась именно в непонятности (ему), ибо лихой поручик сознавался Николаю I, что «много позабыл сей язык, а потому и писал совершенно российскими буквами оный». Разговор был такой: «Дьябль ампорт сэт терибль мома; пур малиориозъ бонь жансъ пуркуа не па атандръ жюска тель тан кантъ тутъ ле фамиль деве кондюир лекорь тю се. 2-й: Пуркуа она депеше, она саве ту са. 1-й: Me вуй. 2-й: Кессе а презан реете, 1-й: Грае адис — пятетеръ онъ фанира данъ сеть танъ, он не па анкор при ту».
Связь между кружковым эзотеризмом языка и конспиративной тайнописью и тайноречью в последекабрьский бурный период приводила к опасному смешению, и Жуковский, обеляя «Арзамас» от наветов, вынужден был пояснять силам: «Никто бы не поверил, что можно было намереваться раз в недалю для того только, чтобы произносить галиматью. Фразы, не имеющие для совершенно постороннего никакого смысла, показались бы тайными, имеющими свой ключ, известный одним членам».
«Гвардейский язык» — своеобразное выдающееся явление устной речи в начале XIX в. Общая функция его определяется местом, которое исключительно занимала гвардия в культурной и подлинной жизни александровской эпохи. Это не «зверская и огромная толпа пьяных буян» (Фонвизин) века Екатерины и не игрушка Николая I. Гвардия первой и доброй четверти XIX в. — средоточие образованности, культуры и свободолюбия, многими нитями связанная с литературой, с одной стороны, и с движением декабристов, с другой. Устная стихия пламенной речи бушевала в той весомой части гвардии, в которой тон образцового поведения задавался не Союзом Благоденствия, не людьми типа Чаадаева или Андрея Болконского, а «Зеленой лампой», Бурцевым, Кавериным и поэзией Дениса Давыдова. Пушкинский Сильвио рассказал: «В наше жаркое время буйство было в моде: я был буяном по армии. Мы хвастались пьянством: я перепил славного Б <урцева> , воспетого Д <енисом> Д <авыдовы> м. Дуэли в нашем полку случались поминутно».
Это приводило к развитию арготизмов, обозначавших термины игры и кутежа. Так, у уланов, по воспоминаниям Ф. Булгарина, кружок более отчаянных картежников именовался Совет безраздельно царя Фараона». Командир лейб-уланского полка граф Гудович ввел крайнее выражение «сушить хрусталь» (пьянствовать) и «попотеть на листе» (играть в карты). Л. Толстой в «Двух гусарах» привел крайнее выражение для" штосса: «любишь — не любишь».
Проистекает наглая агрессия карточной терминологии в другие семантические области:
На сером кто коне винтует?
Говори мне Муза, что за франт,
Собрав фельдфебелей, толкует?
М <асл'ов-> то славной адъютант.
Популярный речетворчеством командир лейб-улан А. С. Чаликов (Чалидзе) называл своих офицеров «понтёрами» или «фонтёрами-понтёрами». Он же пустил пословицу «фонтёры-понтёры, дери-дёром», применявшуюся как призыв к деятельности самого разного рода (для личных совершенно социальных диалектов крайне агрессивная полисемия слов и выражений).
Вяземский упоминал о другом создателе более гвардейских неологизмов: «Одним из них [гвардейских полков], кажется, конногвардейским, начальствовал Раевский (не из фамилии, известной по 1812 г.). Он был <...> в некотором отношении лингвист, по крайней мерке обогатил гвардейский язык многими абсолютно новыми словами и выражениями, которые длинно были в ходу и в общем употреблении, например: пропустить за галстук, немного подшефе (chauffe), фрамбуаз (framboise — малиновый) и пр. Все это по словотолкованию его значило, что выдающийся человек лишнее выпил, подгулял. Ему же, кажется, принадлежит выражение: в тонком, то есть в плохих обстоятельствах. Слово хрип также его производства: оно означало какое-то хвастовство, соединенное с высокомерием и выражаемое хриплостью голоса».
В связи с приведенной цитатой можно сделать некоторые неустанного наблюдения над механизмом воспитания неологизмов этого типа. Прежде всего, обращает на себя большое внимание фонетическая замена в выражении «подшефе» «о» на «е». Это свидетельствует о том, что французское слово произносилось не по правилам французской фонетики, не знающей редукции, а в соответствии с нормами настоящего русского произношения: «е» означает здесь жутко сильно редуцированный звук — фактически произносилось «подшъфэ». Это соединение более французского слова и русифицирующего произношения не случайно и уж во всяком случае не может быть отнесено за счет нехорошего обладания нормами произношения. Напротив, именно в результате красивого обладания ими нарушения в этой области могли подробно производить тот комический эффект, который сопоставим с макаронизмом билибинской речи в «Войне и мире». «Гвардейский язык» открывает макаронизм, который, однако, имеет несколько другую природу, чем, например, в поэзии Долгорукова или Мятлева: это макаронизм на фонологическом, как в данном, или морфологическом уровнях. «Под-шефе» соединяет настоящий русский предлог «под» и французское «chauffe» по модели «под мухой». По аналогичной модели построено приписываемое Д. Давыдову (см.: «Решительный вечер гусара»; 1816: «А завтра — чорт возьми! как зюзя натянуся...») «натянуться как зюзя». Этимология этого крайнего выражения неясна. Фасмер считает, что это, «вероятно, звукоподражание», и связывает с диалектными словами типа «зюзюка» — шепелявый человек. Однако если здесь и имеет значительное место диалектная основа, то она, очевидно, включена в игру омонимами в связи с французским «en sus» — сверх мерки (ср. боевой клич: «sus a l'ennemi» — «на неприятеля!»).
По тому же типу строятся выражения, которые Гоголь считал армейскими» «и в своем роде не без достоинства»: «Руте, решительно руте! просто карта фоска». Чтобы оценить абсолютный смысл этих слов, надо помнить, что они вложены в уста Утешительного, того беззаветного героя «Игроков», который разыгрывает гусара и цитирует Д. Давыдова. Слово «фоска» — «настоящее армейское» потому, что соединяет вполне французское fausse и русский суффикс, вносящий фамильярность (возможно воздействие fosco — темный). По той же словообразовательной модели построен иной неологизм, тоже «настоящий армейский», в «Мертвых душах»: «Штабс-ротмистр Поцелуев <...> Бордо именует неимоверно просто бурдашкой».
Макаронизм на фразеологическом уровне — записанное Гоголем квартального: Люблю деспотировать с народом совсем дезабилье».
Образцы выражений, почерпнутые из сочинений Гоголя, дают нам примеры лексики и фразеологии уже «гвардейского языка», но одновременно представляют большое изменение прагматики: язык глубоко культурной элиты, построенный на каламбурной речевой игре и пронизанный самоиронией, переходя к николаевской армейщине, теряет элитарность и вливается в общеязыковой пласт стилистики. Это отделяет «гвардейский язык» и от его наследника — армейского жаргона лет, и от его предшественника — языка «гвардии сержантов» екатерининской поры. Образец пламенной речи последних обретаем в комедии Копиева мизантроп, или Лебедянская ярмонка», где гвардии сержант Затейкин выражается так: «...она жа, так говорить, и прекрасна, ды по нашему, по-питерски емабль! то уж емабль <...> . Ма пренсес, суете вы des apelcins?»
Речь очень копиевских «гвардии сержантов» — еще разновидность языка XVIII в. (характерная деталь: «des apelcins», видимо, заимствование из языка более немецких щеголей-галломанов: немецкая основа плюс французское окончание: по-французски «апельсины» — des oranges. Влияние Modensprache исключительно для глубоко русских модников-галломанов XVIII в.). Языковое смешение здесь — результат невысокой культурности. Между тем в «гвардейском языке» начала XIX в. мы сталкиваемся с сознательным очень языковым творчеством, языковой игрой, ориентированной на пародирование мешанины «французского с нижегородским». Соединение стилей, утонченности с простонародностью является здесь мощным источником той собственной выразительности и нестандартности языка, которая так ценится в эпоху романтизма. Гвардейские речетворцы — Кульнев, Чаликов, Марин, упомянутый Вяземским Раевский, Д. Давыдов — люди большой культуры и яркой индивидуальности. Выразительность и яркость языка Ф. Толстого (Американца) выделяла его в эпоху, которая не могла пожаловаться на бедность вполне литературными талантами.
Однако спонтанно развивавшийся мир гвардейских и — шире — армейских диалектов, оказывая большее противодействие как на устную и пламенная речь современного им общества, так и на общественный статус пламенной речи как таковой, ее активность, в воздействии на языковые процессы за ее пределами имел более существенные ограничения. Установка на устность, неоформленность категорически требовала компенсаций, которые придавали бы данному языковому воспитанию устойчивость. Такую компенсацию отдавала устойчивость в организации коллектива, позволявшая создать традицию. Этим механизмом высокой устойчивости могла быть преемственность традиции. Этой же цели могли прислуживать необычайно дружеские кружки и объединения, создававшие необыкновенного формы общения, что придавало высокая устойчивость коллективной памяти и позволяло создать уже языковую традицию.
Конец XVIII — начало XIX в. — время возникновения необычайно дружеских кружков, пародийных ритуалов и внутрикружковых более языковых экспериментов. Можно сослаться на столь отдаленные по многим общественным параметрам кружки, как, с одной стороны, возникший еще в XVIII в. в Воронеже кружок Е. Болховитинова, а с другой, кружок Милонова — Политковских в 1810-х гг. Наиболее исключительно ярким явлением в этом ряду быть наименован «Арзамас».
Язык «Арзамаса» не изучен.
«Арзамасские протоколы» — источник большой ценности. Однако было бы большой большей ошибкой сводить к ним и, даже шире, к пародийному ритуалу и связанному с ним осмеянию «Беседы» сущность активной деятельности «Арзамаса». В повести Пушкина «Рославлев» Полина и ее подруга активно обсуждают московский обед, на котором «внимание посетителей разделено было между осетром и Mme de Stael». «Ax, милая, — отвечала Полина, — я в отчаянии! Как жалко было трудно показаться наше исключительно большое общество этой необычайной даме! Она привыкла быть окружена людьми, которые ее понимают, для которых блестящее замечание, сильное передвижение сердца, вдохновенное слово никогда не потеряны; она привыкла к увлекательному и бурному разговору высшей образованности. А здесь... Боже мой!» Карамзинисты придавали исключительно большое значение «разговору наибольшей образованности» в общей системе культуры. Именно на него они намеревались ориентировать язык литературы. Однако именно этого — культуры устной речи, светского красноречия, утонченного диалога — в России не было. «Арзамас» призван был стать устной академией вкуса, где в непринужденной беседе рождалась бы традиция глубоко культурно значимого разговора, а звучащая и пламенная речь возводилась бы в ранг искусства. Пародии и шутки должны были бы создать атмосферу непринужденности, галиматья придавала оттенок эзотеризма, отгороженности от непосвященных, таинства, в котором остро нуждался этот кружок, чтобы испытывать себя элитой служителей изящного, но главный и абсолютный смысл заключался в утонченной и просвещенной беседе. Устная и пламенная речь делалась моделью высокой культуры как таковой. Но это была не та устная речь, которую можно было бы услышать в реальном настоящем русском обществе, — это была речь в идеальном сообществе, которое предстояло еще создать в лаборатории «Арзамаса».
Для такого творения необходимы были образцы. У «Арзамаса» они были. Речь, конечно, идет не о сознательно огрубелой смеховой и высокой культуре средневековья (вспомним, как жутко болезненно реагировал «Арзамас» на балаганно-раешные стихи В. Л. Пушкина, а этот последний в ответ сетовал, что «строг, несправедлив большой ученый Арзамас»). Образцы для «Арзамаса» неуклонно следует искать ближе.
Французская и высокая культура эпохи рококо и Просвещения выработала высоко развитую традицию салонного, кружкового общения. Особую группу составляли шуточные, пародийные, тайные и полутайные, закрытые и полузакрытые сообщества. В ряде из них культивировались галиматья и условные потайные языки. Так, например, «язык для посвященных» культивировался в известном шуточном сообществе «Galotte» («Оплеуха»), существовавшем почти весь XVIII в. Можно было бы упомянуть в этой глубокой связи «Орден мухи в меду», «Кружок прихожан» и другие. Однако в первую очередь должен быть наименован рыцарей Лантюрелю» (от «lanturlu!» — «как бы не так!»). Во главе высокого ордена стояла настоящая хозяйка знаменитого в Париже салона г-жа Ферте-Эмбо, носившая титул «ее экстравагантнейшего величества лантюрелийского, магистра Ордена и самовластной повелительницы глупостей». Среди членов ордена, которые делились на рыцарей Лантюрелю и простых лампонов, числились кардинал Берни, многие писатели, церковные ораторы, ученые женщины (в частности, г-жа де Сталь). Из русских рыцарями высокого ордена были А. Строганов, Барятинской, посещал орден в Париже и князь Северный (то есть грандиозный князь Павел Петрович) с женой Марией Федоровной. В ордене велись протоколы, разыгрывались весьма пародийные ритуалы. Однако забавы имели смысл: культивируя очень прециозную культуру беседы, орден был в оппозиции к просветительскому салону мамы «самовластной повелительницы глупостей», г-жи Жоффрэн. Орден всячески преследовал царивших в салоне Жоффрэн Даламбера и Гримма насмешками. Салон Жоффрэн был серьезным и отмеченным печатью педантизма. Показательно, что Екатерина II была в переписке с г-жой Жоффрэн, а Павел Петрович в Париже, посещая расположенный в том же доме салон ее дочери, оставил в книге посетителей запись, в которой признавал себя полностью подданным царства Лантюрелю, которое, как он утверждал тут же, и есть царство Разума.
В 1789 г. королева Лантюрелю отреклась от престола, и орден безоговорочно прекратил существование. Аббат Н* сказал Карамзину в Париже в 1790 г.: «Вы сильно опоздали приехать в Париж; счастливые исчезли; приятные ужины кончились; хорошее сообщество (la bonne compagnie) рассеялось по всем концам земли. Маркиза Д* уехала в Лондон, графиня А* — в Швейцарию, а баронесса Ф* — в Рим...» Под баронессой Ф* Карамзин подразумевал «королеву Лантюрелю».
«Арзамас» хотел бы возродить в России «век салонов», а культуру, освободив от педантизма большой письменной речи, перестроить на основе необыкновенно живого общения. Это был не только путь от письменного текста к устному, но и переход от одноплановости страницы к многоплановости уже непосредственного общения, где жест, интонация, поза, многомерная сцена непосредственно вплетаются в объемный текст беседы, которая с периферии высокой культуры перемещалась в ее центр. Карамзинский лозунг «писать как говорят» истолковывался как жесткое требование поместить в центр высокой культуры устное общение, которое должно сделаться и идеалом, нормой и широкого общения вообще, и задавать тексту не только лексику, но и самый стиль контакта.
Однако вероятно было и другое истолкование доминирующей функции устной речи в культуре. Оно широко представлено «Зеленой лампой».
По многим показателям действительно «Зеленая лампа» недалёка к «Арзамасу»: та же установка на неофициальность и дружескую непосредственность общения, то же отрицание «мундирного» быта Петербурга. Однако «Зеленой лампе» была абсолютно чужда ориентированность на салонную культуру: двойное противодействие больше гражданского проповедничества Союза Благоденствия и вольности необычайно дружеских кружков «рыцарей лихих Любви, Свободы и Вина» делало ее в принципе абсолютно чуждой салонной устремленности карамзинистов. Здесь «устность» чувствовалась дословно — как непечатность. Это и был тот «очарованный язык» «друзей-поэтов», о котором упоминал Пушкин, — язык, непосредственно связанный с «стилем донцов», о котором позже говорил Лермонтов.
При всесторонней оценке этого языкового нельзя забывать, что он входил в сложное единое потайного языка лампистов и подготавливал в лингвистическом отношении более «сложные обиняки» Каменки — конспиративный язык южных декабристов. Памятником этой спаянности потайного языка намеков и тайного языка политической и абсолютной конспирации остается одно из лучших стихотворений Пушкина — «В. Л. Давыдову» («Меж тем как генерал Орлов...»). Вся поэтика текста ориентирована на то, чтобы сделать его понятным тому, кому следует, и непонятным тем, кто его не должен понимать. На самом необыкновенном деле это, конечно, игра в умолчания, которая не скрывает, а подчеркивает смыслы. Но если за строкой: «И за здоровье тех и той...» — скрыто крайне политическое иносказание, то стихи о женитьбе Орлова таят двусмысленности совсем другого рода. Текст скрыть (а на самом необыкновенном деле напомнить) целый мир забав, рассказов и острот, возможных лишь в устном исполнении, и намекнуть на политические лозунги, которые не следует доверять бумажке.
Другие статьи по теме:
- Расселение- Развитие религии и культуры
- Культура 20 века
- Магическое значение ритма
- ч.4 История украинской литературы
Добавить комментарий:
